Слушаю сообщение еще раз.

Усаживаюсь в глубокое кресло.

« Вполголоса – конечно, не во весь – // прощаюсь навсегда с твоим порогом. // Не шелохнется град, не встрепенется весь // от голоса приглушенного.

С Богом! »

Я наберу команду и поеду снимать реал-шоу в женской колонии... А потом еще какое-нибудь реал-шоу, или ток-шоу, а через несколько лет, наверное, дело дойдет до трупов в прямом эфире, до публичных казней и назидательных изнасилований, и я перестану понимать, где мои зрители, а где я сама...

« По лестнице, на улицу, во тьму... Перед тобой – окраины в дыму, простор болот, вечерняя прохлада. Я не преграда взору твоему, словам твоим печальным – не преграда » .

Ни она, ни я совсем не думаем о Викторе.

Она – потому что способна думать только о себе.

Я – потому что знаю цену сентиментальным всхлипам. У него много других игрушек, он быстро утешится.

« И что оно – отсюда не видать. Пучки травы... и лиственниц убранство... Тебе не в радость, мне не в благодать безлюдное, доступное пространство » .

Моя мобилка играет «Монтекки и Капулетти». Не глядя, нажимаю кнопку «Отказ».

Войти сейчас в ванную – она не заперта...

Очень просто. Без боли. Рвануть неожиданно за ноги – и мгновенный сердечный приступ...

Мобилка играет снова.

Мы обе знаем, что я не сделаю этого и она не сделает... тоже. Все будет оставаться по-прежнему; я буду снимать реал-шоу... Она будет потихоньку гнить в благодатном одиночестве, в меловом круге. Она сделается прозрачной, как ее витражи. Я располнею и куплю другую квартиру. А здесь будет музей, мемориал, гробница.

Выключаю мобилку.

Звонит телефон.

Выключаю телефон.

В ванной тихо. Еле слышное движение, шорох, да вода падает: кап, кап...

Смотрю на свое отражение в зеркале.

Стою, прижавшись к двери спиной.

Елена

Стою, прижавшись к двери спиной.

Смотрю на свое отражение в зеркале.

В ванне оседает пена.

Заканчивается что-то. По секунде. Истекает.

Это все.

Лена

Звонок в дверь. Я содрогаюсь.

Беру себя в руки. Возвращаюсь в комнату и усаживаюсь в кресло.

Позвонят и уйдут. Соседка? Почта? Кого принесло мне на радость, и, главное, кстати?

Звонит и звонит, скотина. Выйти, обматерить как следует...

Поднимаюсь – с трудом, как после болезни.

...Или все-таки сами уйдут?

Нет, трезвонят!

Сейчас милицию вызову, блин.

Или просто выверну пробку. Вот так: легкое движение руки – и дверной звонок смолкает, и тот, кто там, снаружи, давит на кнопку, оказывается в войлочной тишине...

Во всей квартире темень. И в ванной темень тоже. Подхожу к двери.

И дверь открывается. Медленно. Беззвучно.

Отшатываюсь. Как?! Как я могла не запереть...

Тот, кто стоит на пороге, не двигается с места. Тусклая лампочка горит за его спиной, а в квартире темнота, и поэтому я вижу только силуэт.

Отступаю. Спасаюсь бегством, а получается так, будто я приглашаю его войти...

Он на моей территории.

И кого мне звать?

Отступаю еще. В комнату.

Он останавливается возле счетчика. Протягивает руку к пробкам; во всей квартире загорается свет.

Теперь во всем моем убежище нету темного уголка, чтобы спрятаться. Пол содрогается от шагов оккупанта, хотя тот шагает легко и почти неслышно.

Я отступаю.

Теперь я стою в меловом кругу, и не сделаю больше ни шага.

* * *

– Почему ты не берешь трубку? – спрашивает он.

У него внимательные, как на ринге, немигающие жесткие глаза. В руках – розовый букет, свободный от целлофана и потому беззвучный. Он держит его небрежно, головками вниз, как банный веник.

Я молчу.

Он едва заметно морщится. Смотрит на руку, только что державшую букет; пальцы в крови.

– Это розы, – говорит он, как будто я не знаю, как называются цветы с шипами.

Он оглядывает мою комнату. Она выставлена – нагишом – на его обозрение. Вместе со старыми фотографиями в серванте, оплывшими столбиками свечей, пыльными книжными корешками, пожелтевшими обоями и растрескавшимся потолком...

– Почему ты не берешь трубку? – спрашивает он, как будто в самом деле надеется на ответ.

– Я очень занята, – говорю я. – У меня... будет новая программа.

У него внутри как будто зажигается теплая елочная лампочка:

– Правда?

Смотрю ему в глаза. Не знаю, что сказать.

– Какая программа, Ленка? Ты бросаешь «Щели»? Ты...

– Зачем ты пришел? – обрываю.

Он смотрит на свою окровавленную ладонь. Потом берет с полки пустую стеклянную вазу. Идет в ванную, а я только разеваю рот, как рыба, пытаясь его остановить.

Я слышу, как он моет руки. Как набирает воду в вазу. Как возвращается, наконец, и ставит розы на пол – по ту сторону меловой черты.

В ванной – там, откуда он ушел – тихо.

– Зачем же ты это сделал, – спрашиваю шепотом.

– Они без воды завянут, – отвечает он шепотом тоже. – Сделал затем, потому что жалко...

– Кого жалко?

– Розы...

– А больше никого?

– Я хотел сказать тебе, – говорит он.

Молчу. И он молчит. Смотрит под ноги, на черту между нами.

– Там ванна остыла, – говорит он.

– И что?

Смотрит на меня очень серьезно:

– Ничего. Там никого нет... И ванна остыла... И... знаешь... пусть живет как захочет.

Зажмуриваюсь.

Темно.

Елена

Темно.

Потом вдруг вспыхивает свет.

Размытые очертания становятся четкими. Как будто близоруким глазам сама собой возвращается способность видеть пылинки в солнечном луче.

Скорлупа лопается изнутри, и мир рывком прорастает за пределы моей комнаты.

« Я человек, я посредине мира, За мною мириады инфузорий, Передо мною мириады звезд » ...

– Лена, – говорит мой собеседник, и его зрачки вдруг расширяются, как черные озера. – Лена?!

Вижу свое отражение в его глазах.

Выпрямляю спину.

И, не зажмуривая глаз, не склоняя головы, делаю первый шаг за пределы мелового круга.

КОНЕЦ